НВ и Лина, 1941-42 г.

Шрифт крупнее

Шрифт мельче

Это отрывок из воспоминаний Лины Зеликман (р. 1926 г.), написанных ею по просьбе Игоря и Веры Гессе и присланных в декабре 2012 года. На тот момент ей было 86 лет, и она является самым старшим поныне здравствующим другом НВ. Она доктор биологических наук, в прошлом москвичка, сейчас проживает в Израиле.

Лина дружила с НВ много лет через переписку и нечастые, раз в несколько лет, приезды друг к другу из Ленинграда в Москву и наоборот. Их общими чертами были, главным образом, любовь к поэзии и природе, острый ум, способность мыслить независимо и критическое отношение к жизни. Каждая из них была незаурядной личностью, и, несмотря на их общность в главных вещах, они не всегда были согласны в каких-то частностях.

Это письмо написано ею от руки (см. образец ниже), переслано по внутренней израильской почте ее подруге Марине Э., которая отсканировала все 25 страниц и переслала по Интернету нам. Вера разослала кусочки письма четырем добровольцам-пушкинцам: Лизе Ч., Гале А., Тане Р. и Наташе А., которые «расшифровали» убористый текст с массой зачеркиваний, вставок и дописок между строк и на полях и напечатали это письмо для публикации.

Отрывок ниже представляет примерно одну четверть письма по объему. Мы сочли нужным убрать сугубо личные части текста о сложных отношениях Лины и НВ и поместить только воспоминания Лины о начале войны и ее первой встрече с НВ. В этом эпизоде Лине было 16 лет, а НВ – 28 лет.

Остальные части ее письма касаются других тем и будут помещены на сайте позже. Мы позволили себе легкую правку в грамматике и крохотные вставки, поясняющие реалии того времени для читателей, родившихся после 1930х годов. Мы сохранили форматирование и разбивку строк, сделанные «машинистками», и ссылки на номера страниц рукописного оригинала Лины.

Лина Зеликман

Мое знакомство с НВ, война, 1941-42 гг.

(стр. 1-4)

… с начала июля 1941 г. многие школьники-комсомольцы Москвы стали осаждать военкоматы, желая хоть чем-нибудь помочь в войне. Меня и еще трех просившихся из нашей школы (сначала брали только отличников!..) направили работать в город Павлово-Посад (под Москвой), где были летние детские лагеря. В городской черте Павлово был огромный крекинговый завод, который с конца июля начали методично бомбить. Нам, вожатым, пришлось успокаивать мечущихся в ужасе детей, а параллельно организовывать их отправку обратно в Москву. Этим занимались главным образом старшеклассники вроде меня! Взрослые – особенно из городских советских организаций, часто удирали первыми.

Когда детей удалось раздать родителям, нас, добровольцев, через военкомат отправили автобусом санитарами в полевые госпитали Смоленской области. По дороге мы увидели бесконечные потоки беженцев – горожан и крестьян, пытавшихся уйти в центральную Россию – кто как мог. Меня и еще нескольких ребят высадили где-то буквально в чистом поле; неподалеку располагались десятки палаток полевого госпиталя. Не помню, оформляли или нет на нас какие-либо документы о приеме на работу – за весь 1941-42 годы, мне кажется, у меня не оказалось справок о работе! А кровавой работенки оказалось по макушку.

Деньги платили от случая к случаю, но какую-то еду давали – как и раненым. Спали мы также с ранеными в палатках. О соблюдении санитарии вспомнить можно лишь с запредельно нецензурными выражениями. Впрочем, и обо всем происходившем кругом следовало говорить на том же языке. У античных греков как будто существовало слово для обозначения Абсолютного Хаоса….  Август-сентябрь 1941 г. пролетел, госпиталь подтягивался к Москве. В конце сентября всех раненых внезапно, буквально за пару часов, штабелями покидали в грузовики, нас, московских школьников тоже втиснули, и мы потащились к Москве. На какой-то развилке нас, подростков, высадили и шофер грузовика махнул рукой, указав направление – к Москве… Осталось найти дорогу, хотя бы железную.

К счастью, неподалеку оказалась линия электрички – и мне несказанно повезло – удалось втиснуться – смертельный номер – в какой-то вагон – и через несколько часов я оказалась в Москве. Не помню, как я добралась до дому – никаких географических

(5-8)

названий в голове не сохранилось. Зато я впервые испугалась до боли в животе – почему-то помнится ясно-ясно – впервые в жизни присела помочиться посреди улицы… В Москве рвали и жгли документы – улицы были завалены промокшей рваной бумагой и в воздухе гнусно воняло горелым.

Я со своей мамой, бабушкой и дедушкой эвакуировались из Москвы в конце октября 1941. Пункт назначения – г.Тюмень (Сибирь), но не предупредив, всех выгрузили на станции Ирбит. Бабушку с дедушкой нашим друзьям удалось вытащить в Свердловске, к счастью – они бы сибирской деревни не выдержали. Мы осели в селе Байкалово Ирбитского района Тюменской области (восточная Сибирь). До города Ирбита было несколько десятков километров случайного лошадиного транспорта. Байкалово было селом древним, большим, с собором XVIII века, разумеется, обворованным, сильно разрушенным, с забитыми дверями и окнами. Крестьяне пробили лазы в центральное помещение, куда власти сваливали личные и общественные библиотеки, реквизированные за много лет у неугодных, именуемых «врагами народа». Местный люд таскал через проломы в стенах книжки как бумагу на растопку и раскурку. Протискавшись внутрь, я ошеломленно глядела на занесенные грязью и снегом старинные молитвенники, на роскошные издания XVIII-XIX веков, с бумагой, никак не поддававшейся разрухе…

Таким было мое первое личное соприкосновение с Новым Человеком и его отношением к культурному наследию. Разумеется, я тоже поучаствовала в ограблении, впервые за несколько месяцев дорвавшись до чтения. Да и топить тоже нужно было…

Никакой работы в Байкалово не было, и пара сотен эвакуированных, практически голых и босых, начали свирепо голодать. Мне с матерью чудом удалось перебраться в Ирбит и найти там совместно с беженцами из Латвии какую-то конуру для жилья. Чтобы не “откинуть копыта” с голоду, мы все устроились на единственную работу, сулившую рабочую карточку на продукты питания, – разгрузку вагонов с ранеными и уборку помещений, куда бедняг свозили перед сортировкой по госпиталям. Ирбит был серьезным транспортным перевалочным пунктом – он до 1917г. был одним из важных ярмарочных центров России. «Перевалочными» зданиями чаще служили церкви, которых сохранилось в городе более десятка. Носилки с ранеными ставили просто на пол или, в лучшем случае, раненых перекладывали на сколачиваемые во дворе «козлы» – досчатые настилы. На полу подсыхали лужи мочи, крови, плевков, а в сухих местах потрескивали под нашими подошвами вши. Над людьми низко провисали провода временной электропроводки. На улице возле входа под цистернами с водой днем и ночью жгли костры. Мужчины пилили бревна и кололи дрова. Женщины постарше варили в котлах какое-то съедобное месиво; другие женщины разносили миски с едой и ведра с теплой водой, чтобы хоть немного помыть раненых и почистить полы. Женщины, стоя на коленях или на корточках, держа миски в руке, кормили лежачих с ложки. Третьи переодевали раненых в прожаренную от вшей одежду, пытались промыть раны и около них, вымыть или хотя бы протереть лица и руки. Мыли концентратом борной кислоты и каким-то подозрительно мутным спиртом.

В центральном зале построили «второй этаж» – вмонтировали в стены старые рельсы и какие-то ржавые железные балки, настлали неструганные грязные доски, на которые поставили досчатые же топчаны и положили мешки, набитые соломой. Дали рваные или прожженные шинели и собирали старые, чуть ли не с турецкой войны, солдатские одеяла. Я даже видела среди этого тряпья остатки офицерских шинелей времен первой мировой войны. На этом настиле размещали выздоравливающих – почти все на костылях, многие одноногие или однорукие. Кому-то уже доставались «протезы» – самодельные тележки на колесиках, и делали костыли – этим ведали местные старики, работавшие в подвале собора. Увечные ждали дальнейшей транспортировки (куда?…). Хорошо грамотных, могущих сидеть, поутру увозили на какие-то «счётные» работы: там один раз давали еду сверх «соборной».

Как и все, я уставала до потери способности говорить, вроде спала на ходу, как лошадь, ожидающая груз… Меня медицинское начальство «специализировало» в основном на санитарии ран и перевязках, ибо выяснилось, что я не падаю в обморок от вида крови и от воплей, а вот таскание ведер мне не по силам… Изредка выпадал час-другой без перевязок и мытья. Тогда мы и старые, и молодые засыпали на месте, прислонившись к стене. Старались использовать свободную минуту, чтобы умыться теплой водой и вымыть ноги. Особой ценностью было мыло, липкое, серое, воняющее дегтем. Мне казалось, что я все годы войны пахла этим мылом…

Внешнего мира и природы как бы и не существовало. Им не было места в утомленном мозгу. Я таскала с собой вместе с зубной щеткой и полотенцем какую-нибудь книгу стихов (из краденых), чтобы в минуты отдыха вслух для себя что-то произнести, услышать «из другой жизни», а то давили, оглушали стоны, дичайшая тупая обыденная матерщина, унылая, безнадежная или собственные «утешающие» слова: «Миленький, родненький, потерпи…». Болеутоляющих просто не было. Не будешь же ежеминутно давать раненому нюхать эфир или хлороформ… К тому же, этими веществами распоряжается только врач, а перевязку и чистку раны ты делаешь часто один. Фельдшеров всегда не хватало.

***

Я специально описываю ситуацию детально – именно в такое время и в этом месте, надо думать весной 1942г.,  я встретила впервые Наташу Гессе. Однажды я увидела на улице женщину на костылях, в шинели, но в неожиданном головном уборе –  гражданском берете. Она спустилась с помянутого «второго этажа» и заковыляла по той же дороге, куда направлялась и я. Я ее обогнала, не оглядываясь, она же меня очень неожиданно окликнула: «Эй, девочка, какие у тебя книжки и откуда?» На спине-то у меня висела натянутая «авоська» с парой краденых книжек. Она увидела не меня, а книжки… Я остановилась, а женщина молча стаскивала с меня петлю авоськи и, судорожно перелистывая книжки, приговаривала: «Боже, боже! Прижизненное издание!! Откуда?!» А я не отрывала взгляда от лица женщины – а мы еще и не назвались. Очень худое, яйцевидно удлиненное, со впалыми щеками лицо, с выпуклыми, нестерпимо черными глазами и маленьким нежным ртом. Наташа потом, смеясь, рассказала, что я, еще не назвавшись, повторяла: «Какое у вас иностранное лицо!» Помню, я решила, что она – цыганка. Далее, согласно Наташиному рассказу, я утверждала, что она похожа на портреты XVI века, а она с удивлением расспрашивала, где же это я познакомилась с живописью эпохи Возрождения. Я объяснила, что 4 года в Москве, после уроков в обычной школе, я ходила в школу

-9 –

художественного воспитания детей (была в Москве такая почти самодеятельная организация) – честь и слава тем, кто ее самоотверженно создавал и вечная память им, которых «канули в Лету» Колымского происхождения. Собеседница как бы прощупывала меня,  – о чем можно разговаривать с шестнадцатилетней девчонкой, которая копается  в кровавой грязи, отдирает присохшие бинты и гладит по головам несчастных мужиков, ошалевших от боли и усталости. А потом  философствует о художественных особенностях не виданной ею итальянской живописи.

Мы стали встречаться.  Наташа, пройдя вышеупомянутый « второй этаж», получила право жить в крохотной конуре, поблизости от собора. Там можно было сидеть вдвоем на топчане. Сколоченный из досок столик вмещал чайник, кружку, миску и тетрадку, и можно было поставить локти – одному человеку. Дверь открывалась прямо на улицу. Окон не было вообще. Круглосуточно горела (теоретически) лампочка, а когда электричества не «давали», то была и керосиновая лампа. Ламповое стекло – заметьте, сокровище – хранилось под подушкой.

………………………………………………………………………………………………………………………………..

(стр.10)

Мы старались видеться так часто, как позволяла работа, но хорошо, если 2 раза в неделю…

…………………………………………………………………………………………………………………………………………

Не помню, хромала ли Н. из-за врожденного дефекта,   приобретенного воспалительного процесса или из-за ранения; хромала она сильно. Ходить старaлась быстро; очень худенькая, хрупкая фигурка смотрелась как бы на бегу.

Мои попытки уяснить себе – где и как жила Н. до ее жизни в качестве фронтового корреспондента были безуспешны.  Она была полностью сконцентрирована на сегодняшнем. Было ли это волевым усилием, чтобы зачеркнуть горе, или такая линия беседы соответствовала ее главному внутреннему стержню – жить Сегодняшним – не знаю. В моем восприятии она оставалась преданной Сегодняшнему всю последующую  ее жизнь.

К сожалению, дневников  в войну я не вела – негде, не на чем и некогда было писать… В памяти не сохранилось даты – друзья нашей семьи сумели оформить переезд нашей семьи в Пермь. По – моему, это было глубокой осенью 1942 года, но не позднее марта 1943 г. Мы сидим в  Наташиной конуре, где проходила вся ее, как она выражалась, жизнедеятельность – она сидела, ела, спала, переодевалась на топчане. На гвоздях,  прибитых к доскам стены, сушилась  шинель и то, что условно называлось бельем – мужские нижние рубашки с обрезанными рукавами и  подолом, обрезанные кальсоны, куда мы вдевали резинки (ох, какой это был дефицит: меняли на яйца, которые я воровала ночью в соседских курятниках –местные жили несравненно лучше эвакуированных. Последних аборигены называли «выковырянные», что и было чрезвычайно точным.)

……………………………………………………………………………………………………………………………………………

(стр. 13)

Наташа, умостившись в углу топчана и задней стенки, на коленке писала на оборотной стороне листов из какой-то бухгалтерской книги – заметки, вероятнее всего, в районную газету, но, возможно, и еще куда-нибудь – не помню. Платили (как и мне в госпитале) какие-то гроши, но ей газета давала еще какие-то «талоны» – на еду в столовке при каком-то учреждении. Я же могла есть в день дважды, (а то и трижды, если можно было отскрести со дна) в госпитале. «Талоны» у всех были разные, логика в распределении пайки не просматривалась.

Сидя на том же топчане, мы и прощались – как мне кажется, перед моим отъездом. Моя мама тоже зашла проститься. Я дала Наташе московский адрес, и мы еще грустно посмеялись над некоторой фиктивностью нашего будущего. Своего ленинградского адреса она мне не дала, утверждая, что в ее ситуации адреса быть не может. Я обиделась ужасно, но постаралась этого не показать. Однако через какое-то время Наташа написала мне на тот самый адрес. На ее «треугольничке» обратный адрес был с полевой почты.

Следующая наша встреча произошла вскоре по окончании войны, когда Наташа, вернувшись в Ленинград с фронта, отвоевала свою комнату на Загородном, незаконно занятую гебешником, и стала разыскивать своего восьмилетнего сына Игоря по детским домам Урала…

(продолжение следует)

p.s .Если вам захочется узнать о Лине больше, вот ссылка на вебсайт с интервью о ее борьбе за выживание тогда еще как кандидата наук и еврейки в Советском Союзе в послевоенные годы, примерно 1948-1952:  http://www.littorina.info/kandalaksha/kandalaksha/ochevidci/zelikman.htm , а также http://www.littorina.info/zelenci/mmbi/ochevidci/zelikman_mmbi.htm , или «погуглить» на Зеликман Энгелину.