В.Козаровецкий

Шрифт крупнее

Шрифт мельче

 

В. Козаровецкий (р. 1938)– московский писатель, критик и литературовед, автор многих статей и книг. Он часто бывал на Пушкинской, когда приезжал в Ленинград. Приводим ниже отрывок из его неопубликованной повести об одном ленинградском обмене 1980-х годов.

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ 

ПО СТАРЫМ АДРЕСАМ

    Ленинградская повесть                                

1. Дом на Пушкинской

В кругу моих ленинградских друзей и знакомых этот дом (точнее, эта квартира) занимал особое место. Это был центр, средоточие интересов, место, где все встречались, узнавали друг о друге, обменивались информацией, заботами, радостями и печалями и согревали друг друга состраданьем.

История возникновения этого необычного дома началась вскоре после войны, когда Наталья Викторовна Гессе, прослужившая почти 3 года во фронтовой газете, вернулась домой и стала работать редактором в одном из ленинградских издательств. Там она и встретилась с Зоей Моисеевной Задунайской.

До войны Зоя Моисеевна работала в редакции у Маршака, писала для детей; это она, вместе с А.И.Любарской, пересказала на русском языке известную детскую сказку «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями» Сельмы Лагерлёф. Пережив блокаду, после войны она стала работать редактором в том же издательстве, где работала и Наталья Викторовна, и в то время тоже иногда обрабатывала для детей сказки разных народов. Они стали работать над сказками вместе, а потом Наталья Викторовна и совсем переселилась к Зое Моисеевне.

Они вечно кого-нибудь «подбирали», у них постоянно жил кто-то, кому жить было по какой-либо причине негде; так случилось и с Региной, работавшей корректором в соседнем издательстве, а потом она осталась жить с ними насовсем.

Я в этот дом попал впервые, когда учился на первом курсе института. Спал я на старинном сундуке в тесной прихожей коммунальной квартиры на Фонтанке, уходил рано и приходил поздно и хозяев почти не видел; но у дочери маминой родственницы на мои зимние каникулы пришелся день рождения, и хотя я никак не был ей интересен, в силу родственных обязательств меня пригласили. На день рождения пришла Регина, и мы познакомились, а потом я пошел ее провожать.

Регина была старше меня лет на десять, и это не было увлечением в том смысле, как нынче принято употреблять это ёмкое слово. Я был тогда восторженным юнцом, к тому же находился под обаянием города, и Регина слушала меня (в их доме все умели слушать). Выяснилось, что мы любим одни и те же места и здания в Ленинграде и Москве, одни и те же книги и фильмы, одних и тех же поэтов и актеров. Мы стояли с ней в подъезде их дома часа полтора, радуясь тому, что наши интересы, симпатии и пристрастия так во многом сходны, и возвращавшаяся откуда-то Наталья Викторовна рявкнула, проходя мимо нас к лифту:

– Регина, какого черта вы торчите в подъезде?! Что, нельзя было подняться?!

Мы расстались заполночь, и в тот же день вечером я пришел к ним в гости. Зоечке, как ласково все звали Зою Моисеевну, было очень приятно услышать, что я не только читал «Чудесное путешествие», но и знаю его чуть ли не наизусть (это была одна из моих любимых детских книжек), а мои пристрастия в детской литературе, хотя я ее уже почти и не перечитывал, вызвали ко мне симпатию и у Энвэ – так все в этом доме уважительно звали Наталью Викторовну. Но даже впервые в жизни разговаривая со взрослыми людьми, проявившими ко мне такой искренний и серьезный, живой интерес, краем сознания я все время наблюдал за человеческим потоком, протекавшим на моих глазах через эту перегороженную чем-то вроде ширмы комнату. Я помню свое изумление и ощущение чего-то такого, что я никогда в жизни не видел и не представлял себе, но что уже входит в мою жизнь как подарок судьбы. В тот вечер у них перебывало человек пятнадцать; люди приходили и уходили, сидели, пили чай, уединялись по каким-то углам, которых почему-то на всех хватало, и я не мог не понять, что все чувствуют себя здесь, как дома.

Самым доступной среди них была Зоечка, чистейшая и добрейшая, сохранившая это простодушие, эту душевную наивность до самой смерти; Регина была наиболее проницательной в отношениях между мужчинами и женщинами, и благодаря ее уму и обаянию к ней тянулось и большинство бывавших у них.

Однако центром дома, несомненно была Энвэ, с ее острым, мужским умом, с ее широтой и неиссякаемым интересом ко всем и всему на свете. Благодаря Энвэ, привлекавшей туда интересных и своеобразных людей, благодаря этому необычному союзу трех формально неродных между собой женщин с родственными душами, чуткими на чужие несчастья, и сделался этот дом магнитом для огромного количества его друзей.

Я стал там своим человеком, сдружившись с сыном Энвэ и его друзьями (уже через год мы с ними в зимние каникулы съездили в Саранск в музей Эрьзи, и у меня до сих пор висят прекрасные фотографии его скульптур, сделанные тогда Игорем) и со всеми тремя хозяйками дома; с каждой из них мне было интересно, и дом на Пушкинской я любил, пожалуй, не меньше родного. (Именно из-за такой любви дом этот не раз переживал тяжелейшие скандалы в семьях тянувшихся сюда ребят: их родители подозревали хозяек в самых страшных грехах и каких только сплетен про них не пускали.) В свои приезды я пропадал там днями и ночами, забыв о прочих ленинградских достопримечательностях, при первой же возможности ездил в Ленинград и даже старался ходить в походы с такими маршрутами, чтобы заехать к ним.

После института я стал ездить туда реже, и временные промежутки между приездами сделали для меня заметным старение дома. Сначала сдала Регина, совсем переставшая выходить из дома: у нее был тяжелейший порок сердца. Годы не щадили и Энвэ с Зоечкой; Энвэ особенно была подкошена отъездом в Штаты сына с семьей (Игорь не выдержал бессмысленности своей работы и заявил жене, что если она не поедет с ним, он уедет один; они воспользовались эмиграционной дырой, которую прорубил в нашем железном занавесе Израиль, и уехали-таки, благодаря тому, что отец Игоря был евреем, – с тремя детьми, которых обожала Энвэ).

В последние годы медленно умиравшая Регина так изменилась, что я даже потерял точки соприкосновения с ней, и мы почти не общались. Из дома она уже не выходила, и ухаживала за ней Галка Дозмарова – одна из немногих, с кем Регина до самой смерти сохранила отношения любви и привязанности.

Как в этом доме появилась Галка, я не знал, как, впрочем, не знал и того, как в этом доме появилось большинство людей, которых я там встречал. Я знал лишь, что она была геологом, а сейчас работает в каком-то редакционно-издательском отделе и что ее дочь – ровесница моей. Волосы у нее были мелко вьющиеся – это было заметно даже при столь редкой в наши дни и потому бросавшейся в глаза длинной косе, а желтоватый оттенок кожи при густом черном цвете волос и глаз тоже свидетельствовал об азиатских генах.

Галка была очень простой и свойской, а главное – удивительно мягкой, даже ласковой в обращении, и я сначала отнесся к ней с некоторой осторожностью, углядев в этой манере проявление ко мне чисто женского интереса. Вероятно, она почувствовала это и стала сохранять дистанцию между нашими телами и душами, при которой у нас установились приятельские отношения, если и не доходившие до полной откровенности, то уж, во всяком случае, исключавшие какие бы то ни было дурные мысли друг о друге.

В свое время Галка поменялась, переехав в комнату в том же подъезде дома на Пушкинской, и с тех пор она с дочкой больше времени проводила в квартире двумя этажами выше, чем в своей.

Однако, если раньше Галка жила в основном Региной (как та жила благодаря Галке), то со смертью Регины ей стало много трудней, поскольку Энвэ обращалась с ней любя, но жестко, и той душевной поддержки, какую она получала от Регины, она лишилась. Кроме того, с отъездом Игоря с семьей Энвэ свою родительскую любовь и заботу во многом перенесла на Галкину дочь; но с годами все с большим трудом сдерживавшая свои эмоции Энвэ временами была просто груба, и Галка часто страдала от этой грубости и по отношению к себе, и по отношению к дочери.

Последние несколько лет я бывал в Ленинграде редко и в каждый приезд с грустью наблюдал за ставшим так заметным умиранием дома. Три года назад умерла Регина – я даже не смог приехать на похороны; как-то сразу сильно сдали после этого и Зоечка, и Энвэ. Вид белой, как лунь, Зоечки, высохшей до предела и с большим трудом передвигавшейся по квартире с помощью специальной палки, у которой для устойчивости на конце было четыре опоры, вызывал во мне щемящую жалость, так же как и трясущиеся руки Энвэ, которыми она с трудом управляла, когда делала мелкую работу. Только карие глаза Энвэ, по-прежнему живо глядевшие из-за двойных стекол очков, сохранили знакомый мне молодой блеск; у Зоечки глаза выцвели чуть ли не так же, как побелели волосы, она почти не видела, и ей читали вслух.

В мой последний приезд, за год до этого, я увидел, что Зоечка сама уже почти не ходит, а весь дом держится на Галке – на ней были и мытье Зоечки, и стирка, и покупка продуктов, и многое другое. В этот раз я застал дом в том же состоянии угасания: плохо чувствовала себя Энвэ, совсем перестала ходить Зоечка (она теперь передвигалась на инвалидном кресле) да по-прежнему крутилась Галка, лишь изредка убегая на чей-нибудь день рождения или в кино.